Умирает зайчик мой

Державин – безусловный классик, хотя
не является «началом всех начал».
Иван Смирновский. Портрет Гаврилы
Романовича Державина. 1790-е гг.

Державин–Экушар-Лебрен – спор о славе

Едва ли не самое известное стихотворение Державина написано им за несколько дней до смерти:

Река времен в своем стремленьи

Уносит все дела людей

И топит в пропасти забвенья

Народы, царства и царей.

А если что и остается

Чрез звуки лиры и трубы,

То вечности жерлом пожрется

И общей не уйдет судьбы.

Об этом наброске, оставшемся на грифельной доске, ломалось немало копий исследователями. Находили в нем и акростих, и предполагали начало большого стихотворения, рассуждали об аллегорической карте «Река времен, или Эмблематическое изображение всемирной истории», на которую мог смотреть пиит, сочиняя свои вирши.

Я бы хотел обратить внимание на явное сходство державинского стихотворения с известными во Франции строками позднего классициста, современника Гавриила Державина (1743–1816) – Понса-Дени Экушар-Лебрена (1729–1807) о Гомере. Являясь частью большой и неоконченной поэмы «Природа», которая порциями печаталась при жизни автора, они приобрели самостоятельное значение и часто цитировались и цитируются до сих пор:

Trente siècles roulant sur

les frêles mortels,

Entraînant les États, les trônes,

les autels,

Loin d’engloutir Homère

en leur course profonde,

N’ont fait que l’élever sur les débris

du monde.

Или по-русски:

Тридцать столетий

прокатилось над слабыми

смертными,

Унося царства, троны, алтари,

Но вместо того чтобы

поглотить Гомера в глубоком

потоке (стремленьи),

Они только вознесли его

над обломками мира.

(Иногда при цитировании «frêles» заменяются на синонимичные «faibles».)

Будучи современниками, оба поэта занимают различное место в истории национальных литератур. Во Франции классицизм зародился и расцвел в XVII столетии – Корнель, Лафонтен, Мольер, Расин. А в XVIII веке классицизм уже являлся эпигонским, вступил в пору своего упадка. Недаром XVII столетие, на мой взгляд, не дало Франции ни одного значительного поэта, все достижения эпохи Просвещения связаны с прозой – философские повести Вольтера, мемуарная проза Руссо, романы Монтескье, Шодерло де Лакло и т.д. Поэтому, будучи прославленным при жизни, Экушар-Лебрен сегодня прочно забыт на родине, за исключением нескольких отрывков наподобие приведенного и эпиграмм.

В России век классицизма начался куда позже и оказался значительно короче. Он не дал таких славных имен, как во Франции, и в поэзии Державин едва ли не один возвышается над общим уровнем посредственности. Конечно, имелись и Ломоносов, и Барков, и Крылов (было бы любопытно сопоставить его с Лафонтеном, традиционно у нас недооцениваемым и принижаемым в сравнении с Иваном Андреевичем, но это бы увело нас далеко), но все они с ценностями собственно классицизма связаны слабо, скорее находясь в маргинальном к нему положении. Поэтому место Державина в русской поэзии совсем иное, чем у Экушар-Лебрена: Державин безусловный классик, хотя – уже по сравнению с Расином и Корнелем – не является «началом всех начал».

Экушар-Лебрен слыл мастером эпиграммы, и в этом четверостишии его сжатость и точность проявились во всей красе. Схожесть образов державинского стихотворения с экушаровским налицо, равно как и его тематика. Я не знаю, был ли знаком Державин со строками Экушар-Лебрена. Каталога его домашней библиотеки у меня под рукой нет, если вообще существует таковой. Он не говорил по-французски, но вполне мог знать данную строфу, например благодаря переводу с листа кем-то из его знакомых, поскольку отрывок был опубликован при жизни русского поэта, а новинки французской литературы доходили до России довольно быстро. К тому же Экушар-Лебрен являлся не сомнительным автором из молодых, а считался классиком в старой доброй традиции – восприятие французской литературы в России традиционно запаздывало на пару-тройку десятилетий.

Но даже если Державин не знал «оригинала», он мог что-то слышать о нем, до него могли доноситься отголоски споров, рассуждений, влияние могло оказаться не прямым, а косвенным. И дело в конце концов даже не в этом – главное, что он варился в той же кухне, что французский собрат, они работали с теми же образами, сюжетами, их волновали в одно и то же время аналогичные темы, поэтому нет ничего удивительного в подобном совпадении. Думаю, никогда не будет установлено окончательно, слышал ли Державин о французском «первоисточнике» или нет, да это и не важно в нашем случае. И то и другое – порождение одного времени, одной творческой атмосферы.

Важнее другое – при всей похожести двух фрагментов между ними есть несомненное различие: Державин спорит с Экушар-Лебреном (что можно трактовать в пользу сознательного отталкивания от его стихов, хотя, повторимся, это недоказуемо), возражает ему. Экушар-Леберн утверждает бессмертие гомеровской славы, Державин отрицает долговечность любой славы. Он недаром пишет про «лиру» (музыкальный инструмент, с котором традиционно ассоциируется Гомер) и «трубу» – намек на воспевание воинских подвигов, которым посвящена «Илиада».

Строки Экушар-Лебрена – это оптимистический, одновременно и классицистический и просвещенческий (он принадлежал и к тому и к другому направлению одновременно), восторженный гимн во славу гения. У Державина – глубочайший пессимизм, свидетельство разочарования в ценностях разума и порядка, неверия в вечность творений гения.

Гофман фон Фаллерслебен как автор «Зайчика»

Каждый русский человек с ранних лет знает стихотворение Федора Миллера, опубликованное в 1851 году как первое из «Подписей к картинкам (для детей первого возраста)»:

Раз, два, три, четыре, пять,

Вышел зайчик погулять;

Вдруг охотник прибегает,

Из ружья в него стреляет…

Пиф-паф! Ой-ой-ой!

Умирает зайчик мой!

На склоне дней Тургенев открыл новое
не только в своем творчестве, но и в русской
литературе направление – стихотворения
в прозе.  Василий Перов. Портрет писателя
Ивана Сергеевича Тургенева. Русский музей

Правда, фамилия автора обычно опускается, но суть от этого не меняется – анонимно ли, под своим ли именем, но родившийся в немецкой семье, окончивший немецкую школу и работавший преподавателем немецкого языка Федор Богданович Миллер (1818–1881) навсегда вошел в историю русской детской литературы.

Бесспорным же классиком немецкой детской поэзии является Гофман фон Фаллерслебен (1798–1874), более известный у нас как автор национального гимна Германии «Германия, Германия превыше всего». Его стихотворения для детей напоминают таковые Алексея Плещеева – если попытаться отыскать аналог ему в русской литературе. Среди более чем 500 стихов для юных читателей у Гофмана фон Фаллерслебена имеется «Жалоба зайчика» (Häsleins Klage). Четвертая строфа этого стихотворения следующая:

Mein Klagen aber wenig frommt.

O weh, der böse Jäger kommt;

Kaum daß er mich hat gesehen,

Ist es schon um mich geschehen

Und er schießt, piff, paff, puff.

То есть: «Моя жалоба бесполезна. О, горе, злой охотник приходит, едва он меня замечает, как уже со мной это происходит, и он стреляет, пиф-паф-пуф». И в пятой, заключительной строфе рассказывается, как бедный зайчик будет зажарен и съеден под злые шутки пирующих. Стихотворение несколько затянуто – в его начале зайчик жалуется на свою сиротскую долю и пишет завещаньице, обливаясь слезами.

Федор Миллер создал маленький шедевр, убрав все лишнее и сократив стихотворение ровно в пять раз. Впрочем, возможно, он и не выступал как переводчик. Вполне вероятно, что, прочитав по-немецки стишок Гофмана фон Фаллерслебена, он позабыл про него, но в памяти остался образ зайчика (именно в уменьшительной форме – как и в немецком оригинале), в которого стреляет злой охотник – пиф-паф! В некотором смысле своим переводом-пересказом Миллер повторил то, что сделал несколькими годами ранее Лермонтов с гетевскими «Горными вершинами», укоренив чужеземное стихотворение в русской поэзии.

Отметим, что сам Гофман фон Фаллерслебен тоже выступил в роли перелагателя, поскольку он отталкивался от народной немецкой песни под тем же названием – «Жалоба зайчика», которая многократно входила в различные антологии простонародной поэзии, в том числе и в изданный самим Гофманом в 1842 году сборник «Силезские народные песни с мелодиями». Но фольклорный оригинал практически не имеет ничего общего с его собственным стихотворением, кроме заглавия и сюжета – жалобы зайчишки.

Исторический источник одного из стихотворений в прозе Тургенева

Талант Ивана Тургенева заключался не только в собственно художественном даровании, но и в способности находить все новые формы для самовыражения. На склоне дней он открыл новое не только в своем творчестве, но и в русской литературе направление – стихотворения в прозе. На мой взгляд, они не стоят в одном ряду с «Записками охотника», но писатель, думается, понимал, что повторять свои романы, все ухудшавшиеся по качеству, – «Дым», «Новь» – путь тупиковый, равно как и дописывать рассказы в цикл, не имея к тому уже ни вдохновения, ни интересных сюжетов. Поэтому он рискнул – и выиграл. По крайней мере, много поколений школьников обречены были учить наизусть «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий».

Стихотворения Тургенева разноплановы – есть сюжетные, а есть бессюжетные медитации. Среди первых имеется одно, «Повесить его!», написанное в августе 1879 года и опубликованное в 1882-м. Приведем его целиком:

«– Это случилось в 1805 году, – начал мой старый знакомый, – незадолго до Аустерлица. Полк, в котором я служил офицером, стоял на квартирах в Моравии.

Нам было строго запрещено беспокоить и притеснять жителей; они и так смотрели на нас косо, хоть мы и считались союзниками.

У меня был денщик, бывший крепостной моей матери, Егор по имени. Человек он был честный и смирный; я знал его с детства и обращался с ним как с другом.

Вот однажды в доме, где я жил, поднялись бранчивые крики, вопли: у хозяйки украли двух кур, и она в этой краже обвиняла моего денщика. Он оправдывался, призывал меня в свидетели… «Станет он красть, он, Егор Автамонов!» Я уверял хозяйку в честности Егора, но она ничего слушать не хотела.

Вдруг вдоль улицы раздался дружный конский топот: то сам главнокомандующий проезжал со своим штабом.

Он ехал шагом, толстый, обрюзглый, с понурой головой и свислыми на грудь эполетами.

Хозяйка увидала его – и, бросившись наперерез его лошади, пала на колени – и, вся растерзанная, простоволосая, начала громко жаловаться на моего денщика, указывала на него рукою.

– Господин генерал! – кричала она, – ваше сиятельство! Рассудите! Помогите! Спасите! Этот солдат меня ограбил!

Егор стоял на пороге дома, вытянувшись в струнку, с шапкой в руке, даже грудь выставил и ноги сдвинул, как часовой, – и хоть бы слово! Смутил ли его весь этот остановившийся посреди улицы генералитет, окаменел ли он перед налетающей бедою – только стоит мой Егор да мигает глазами, а сам бел, как глина!

Главнокомандующий бросил на него рассеянный и угрюмый взгляд, промычал сердито:

– Ну?..

Стоит Егор как истукан и зубы оскалил! Со стороны посмотреть: словно смеется человек.

Тогда главнокомандующий промолвил отрывисто:

– Повесить его! – толкнул лошадь под бока и двинулся дальше – сперва опять-таки шагом, а потом шибкой рысью. Весь штаб помчался вслед за ним; один только адъютант, повернувшись на седле, взглянул мельком на Егора.

Ослушаться было невозможно… Егора тотчас схватили и повели на казнь.

Тут он совсем помертвел – и только раза два с трудом воскликнул:

– Батюшки! батюшки! – а потом вполголоса: – Видит бог – не я!

Горько, горько заплакал он, прощаясь со мною. Я был в отчаянии.

– Егор! Егор! – кричал я, – как же ты это ничего не сказал генералу!

– Видит бог, не я, – повторял, всхлипывая, бедняк.

Сама хозяйка ужаснулась. Она никак не ожидала такого страшного решения и, в свою очередь, разревелась! Начала умолять всех и каждого о пощаде, уверяла, что куры ее отыскались, что она сама готова все объяснить…

Разумеется, все это ни к чему не послужило. Военные, сударь, порядки! Дисциплина! Хозяйка рыдала все громче и громче.

Егор, которого священник уже исповедал и причастил, обратился ко мне:

– Скажите ей, ваше благородие, чтоб она не убивалась… Ведь я ей простил.

Мой знакомый повторил эти последние слова своего слуги, прошептал: «Егорушка, голубчик, праведник!» – и слезы закапали по его старым щекам».

А вот отрывок из дневника наставника Петра I – шотландца Патрика Гордона, генерала и контр-адмирала русской службы: «Такова была строгость, если не сказать тирания, сего фельдмаршала, что за малейшую вину пойманный с поличным должен был умереть. Я сам наблюдал, как один пехотинец зашел в бедную хижину и вынес кувшин молока. Фельдмаршал случайно проезжал мимо в карете, так что малый от страха выронил кувшин из рук; хозяйка дома следовала за ним, плача скорее от испуга, чем от понесенного вреда, как явствовало из ее громких причитаний. Упав на колени, она молила [за него], когда увидела, как беднягу по приказу генерала схватили и тотчас повесили на воротах».

Описываемый фельдмаршал – вовсе не Кутузов, на которого недвусмысленно намекает Тургенев, а шведский полководец XVII столетия Арвид Виттенберг. Как раз в 1878 году вышла книга Брикнера «Патрик Гордон и его дневник», обратившая внимание русского читателя на дневники Гордона как на ценный исторический документ. В ней он среди прочего писал: «Некоторые данные о военном быте встречаются и в первой части дневника, во время пребывания Гордона в польской и шведской службе. Так, например, он рассказывает о некоторых случаях чрезмерной строгости военного суда (I, 17)». Тургенев, заинтересовавшись, мог прочитать дневник Гордона в немецком переводе, вышедшем в Санкт-Петербурге в трех томах в 1849–1852 годах (русского перевода на тот момент не существовало, первая его публикация состоялась в 1892 году). Дневник ему должен был быть тем более интересен, что к его нахождению имел отношение дальний родственник писателя – историк Александр Тургенев, который привлек внимание к рукописи и императора Николая I, и Александра Пушкина.

Таким образом, Тургенев перенес историю XVII века из шведско-польской войны в 1805 год, в русскую армию, допустив при этом ряд несообразностей, как, например, нарушение Воинского артикула – вынесение смертного приговора в обход военного суда. Любопытнее другое – как воспринимал Тургенев фигуру Кутузова: она явно изображена отталкивающе. В подобной зарисовке видится полемика с толстовским пониманием Кутузова, за 10 лет до того выведенного в «Войне и мире».

Также примечательно, что это не первое обращение Тургенева к теме смертной казни по приговору военного суда. Этому же посвящен его ранний (1846 года) рассказ «Жид». Таким образом, жестокая картина повешенья на войне преследовала его воображение на протяжении всего творческого пути. Возможно, при внимательном изучении исторической литературы можно будет найти и первоисточник для сюжета «Жида».

Источник: ng.ru

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Программы и компоненты
Добавить комментарий